Среды
Аватар Анна БерсеневаАнна Берсенева

МОЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ПРЕМИЯ. ПОЛИНА БАРСКОВА

ТРУД ПРЕВРАЩЕНИЙ И СВЯЗЕЙ

Если бы надо было выбрать эталонную книгу о самоощущении человека в современной эмиграции из России, то это была бы книга Полины Барсковой «Сибиллы, или Книга о чудесных превращениях: не совсем повесть и совсем не роман» (СПб.: Издательство Ивана Лим­баха. 2025). Да, обстоятельства автора в США в 2022 году по сравнению с обстоятельствами подавляющего большинства людей, уехавших из России с началом большой войны, можно считать более чем благоприятными: преподавание славистики в университете Беркли - явно не то же самое, что побег на сломанном велосипеде через Верхний Ларс. В американском университете прошла в конце 90-х и «дикая ученая молодость» автора, после чего она уехала в родной Петербург. Впрочем, о том своем отъезде из Беркли Полина Барскова пишет, что она тогда «оторвалась от него, как известный листок, а затем вернулась, влекомая очередным порывом судьбоветра, даже можно сказать урагана: зашла на второй круг». 

И тем не менее, несмотря на все это благополучие внешних обстоятельств, принес ее в нынешнюю судьбу именно ураган. Этим и определяется содержание, образный строй и стилистика книги «Сибиллы». 

Петербург - пожалуй, самый сложный для отъезда из России город; покинуть его крайне тяжело, чтобы не сказать - невозможно. «Я не могу разглядеть сегодняшний, настоящий Петербург, и это изнашивает меня и вынуждает к письму. Так я тянусь к нему, так представляю и составляю его», - пишет Полина Барскова. То ли составителем Петербурга, то ли кристаллом, сквозь который она смотрит на этот город издалека, становится для нее неожиданный исторический персонаж - «Доротея Гзель — мой лазутчик, мой аватар, я помещаю себя теперь в Петербург ею».

Доротею Гзель привез из Амстердама в строящийся на Неве город император Петр Первый. Вообще-то он намеревался привезти туда ее мать, знаменитую голландскую художницу Сибиллу Мериан, но та умерла как раз в тот день, когда русский император вошел в ее дом с этим намерением. Петр однако не пожелал менять свои планы из-за такой ерунды, как смерть, и по его капризу дочь художницы, Мария Доротея Мериан, вместе с мужем Георгом Гзелем и дочерьми отправилась в Петербург, чтобы вместо своей матери участвовать в создании Кунсткамеры.

«Этот новый город был теперь ее новая жизнь, здесь ей предстояло снова стать собой, другой собой — ведь в этом городе никто не знал ее мать. Стать собой значило собраться, перестать оглядываться на мать, с уверенностью, благодарностью, облегчением ожидая ее поддержки и разочарования. Стать собой значило оторвать себя от прошлого, давящего, гладящего по голове, держащего за руку, когда ты выводишь на драгоценной бумаге приветливую свежевыпотрошенную ящерицу. В этом Новом Амстердаме она не была не до конца удавшейся копией, повторением (как бывают не до конца, не точно отпечатавшиеся гравюры), не была лишь оттиском и не была лишь отростком».

Надо ли удивляться, что Доротея Мериан привлекла внимание Полины Барсковой? Не то же самое ли предстояло сделать и ей самой - на новом месте стать собой, оторвав себя от прошлого? 

Правда, произошло это с автором все-таки не в 2022 году, а в те самые годы дикой ученой молодости, когда она приехала в Америку впервые. Впрочем, «эмиграция это болезнь и выздоровление, и опять. Она идет волнами». Во время первой такой волны Полина Барскова как раз и начала становиться какой-то совершенно новой собой. Мама с изумлением наблюдала из Петербурга, как ее дочь, которая в прошлой своей жизни «не умела и не желала уметь ничего, кроме извлечения из себя певучих стихов», устраивается работать помощницей по уходу за инвалидами. 

«Выходя из дому в пять утра, я поражалась упрямому стаду машин, льющемуся к неведомой мне цели: в Питере, следуя примеру Онегина, я обычно в это время ложилась, выкурив в рассветном молозиве последнюю сигаретку на ночь (то есть на день). <…> помогала им прихорашиваться, испражняться, двигаться — они давали мне деньги и понимание. Они учили меня становиться новой мной — мои чудесные калеки помощницы учительницы Америки. Они учили меня труду».

После такого первого захода не должен был бы показаться трудным второй, когда автор стала преподавать в университете Беркли славистику, «свою литературу на чужом языке», и смотреть на свое как на чужое. Но легкость того перехода - абсолютно кажущаяся. И Сибилла Мериан, о которой Полина Барскова узнала почти случайно, когда в одинокие ковидные времена стала интересоваться жизнью цветов, которые много значили для всего семейства Мериан, - оказалась для нее, вероятно, тем спасательным кругом, за который требовалось ухватиться сознанию. 

«Образ жизни, развитие и связи насекомых — вот что рассматривала она; Мериан считается одним из первых понимателей экосистемы, где все зависит от всего. Сейчас мне кажется, что именно в превращениях и связях все дело, может быть, поэтому Мериан сейчас так волнует меня: эмигрант/бегущий это тот, кто лишился связей, тот, кто должен связывать себя заново».

Связи всего и вся, в том числе очень неожиданные связи  - главная тема книги Полины Барсковой. Но самая неожиданная связь, которую обнаруживает для себя автор, - все-таки не с Доротеей Мериан и даже не с ее великой матерью Сибиллой. 

«Из двери появится другой, так как мне тут нужен он — другой, потому что я жду другого. <…> Я хочу учиться у него превращению древнего воздуха в воздух сегодняшнего дня, в новую прозу, вызывающую и дразнящую своей изменчивостью, неопределенностью связей и смыслов. <…> Тынянов входит резкой походкой, он всегда спешил и оказался прав: ему следовало спешить, ибо из всех страшных судеб его поколения Юрий Николаевич выбрал себе совершенно особый жребий — он заболел. Всех тогда пытали палачи (его друзей, его возлюбленных), а его пытало божество, если оно, конечно, есть. <…> Способ письма, вызвавший отвращение у Ходасевича, был уже после смерти Тынянова заново увиден Эйхенбаумом как способ истинно синтетический, то есть тот, где наука не должна совершенно отстоять от искусства (тут Сибилла Мериан поворачивает к нам свое суровое лицо), а проза — от поэзии». 

И это то, что связывает всех героев книги, включая и ее автора. 

Но Тынянов завораживает - буквально - Полину Барскову не только и не столько как символ связи всего со всем. Его символическое значение она понимает глубже. 

«Юрий Николаевич Тынянов кажется мне мозгом языка моего личного XX века, треть своего времени оба они боролись с безумием и распадом. Возможно, Тынянов мог бы служить метафорой / эмблемой / маскотом этого советского века — блестящего, чудовищного, распадающегося в безумие и пытку».

Очевидно, что великий этот человек помог ей справиться, среди прочего, и с трудностью преподавания русской литературы людям, для которых она чужая. Да что людям!..

«Эта новая для меня русская литература была себе чужая. Это была не литература, в которой я выросла, частью которой была, которая была частью меня. Чужими, не вполне понятными мне словами чужого языка я должна была объяснять слова своего собственного языка. Все, что я делала, я как бы понимала осознавала не до конца, как бы во сне. <…> Во всем этом была своя особая свобода. Я придумывала, нащупывала альтернативную версию русской литературы. Она была дальнозоркая, она смотрела туда, куда смотреть нельзя, она всматривалась. В ней все были свободные. Хармс Вагинов Гуро Тынянов Вагинов Шаламов Заболоцкий Гинзбург Гор Введенский Шварц Шварц Аронзон Мандельштам Мандельштам Мандельштам <…> Вот сейчас она, моя словесность, снова изменяется во мне: Тэффи Цветаева Газданов Перелешин Несмелов Ходасевич Бунин — но и те, кто совсем не нашел себе места и читателя: Елагин Моршен Сабурова Фесенко Ржевский Филиппов Иваск».

Как сложно, тонко, нервно переплелось все, что связано для Полины Барсковой и с Сибиллой Мериан, и с ее дочерью Доротеей, и с Петербургом, и с Тыняновым, и с Беркли, и с трудом Америки! Как необыкновенно все это переплелось, чтобы стать в результате книгой о чудесных превращениях.