Среды
Аватар Анна БерсеневаАнна Берсенева

МОЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ПРЕМИЯ. ФРИДРИХ ГОРЕНШТЕЙН

ВЕЛИКОЕ ПЕРЕВОПЛОЩЕНИЕ

В предисловии к книге Фридриха Горенштейна «Дом с башенкой, дядя, старуха, торгующая рыбой, инвалид с розовой клешней… и Все рассказы» (Leipzig: ISIA Media Verlag. 2025) ее составитель, литературовед и кинематографист Юрий Векслер, назвал этого писателя «оптимистом в аду», в советском аду на земле, в котором ему выпало родиться и жить». Чтение любого произведения Горенштейна не оставляет ни малейшего сомнения в точности такого определения.  

Ю. Векслер вообще делает все мыслимое и немыслимое для того, чтобы творчество Фридриха Горенштейна (1932-2002) все шире и глубже открывалось современникам и потомки не испытывали бы впоследствии недоумения, как могло произойти, что величайший писатель ХХ века был не только так мало признан при жизни (это вообще не редкость, для России особенно, а для России/СССР в ХХ веке тем более), но что и посмертная его известность была так несоразмерна масштабу его таланта. Юрий Векслер написал книгу «Пазл Горенштейна. Памятник неизвестному писателю» (М.: Захаров. 2020. ISIA Media Verlag. 2025) и прикладывает максимум усилий, чтобы произведения Фридриха Горенштейна издавались везде, где только возможно, и со всей возможной полнотой. Выход в свет его первого полного собрания рассказов - из числа таковых действий составителя этой книги. 

 Там же, в предисловии, Векслер отмечает их важную особенность: «В рассказах же, как я к своему приятному удивлению убедился, юмор, ирония, сарказм, вплетены чуть ли не повсеместно». 

Это юмор не имеет ничего общество с болтливым хохмачеством. Он, пожалуй, мало связан с языком вообще и скорее может быть отнесен к тому юмору, которым создается комедия положений. Это напоминает о том, что Горенштейн не только крупный прозаик, но и блистательный драматург. 

Тип его юмора очень выразителен, например, в рассказе «Искра»:

«Тут же стул карельской березы стоимостью в сто рублей, не выдержав нагрузки, сломался. Склют упал и подбил консоль, на которой стояла ваза стоимостью в триста рублей. Ваза разбилась на голове у Склюта, а консоль, продолжая движение, разбила стекло балконной двери. Но это уже, правда, на меньшую сумму убыток. Все цены разбитого и поломанного сообщены были Волохотским позднее, здесь же даны по ходу действия для наглядности. Таким образом, менее чем за полминуты Волохотскому был нанесен ущерб более чем в четыреста пятьдесят рублей. А ведь еще и двух недель не прошло, как сантехник, вызванный Волохотским для ремонтных работ, выпил стоящий в ванной флакончик французских духов стоимостью в сто пятьдесят рублей. И снова подобный случай в ухудшенном варианте».

И такие перлы разбросаны по всем рассказам. 

Объединение этих рассказов под одной обложкой делает очевидной и еще одну особенность повествовательной манеры Горенштейна-прозаика, которая определяется его драматургической натурой. «Горенштейн никогда не эксплуатировал найденные приемы, и всякий раз, берясь за новое сочинение, стремился к новому «перевоплощению» (очень важное для него понятие), перевоплощению в нового рассказчика», - пишет об этом Юрий Векслер. 

В рассказе «На вокзале» (Векслер называет его макабровым) автор преобразует свое мышление в мышление героев, герои делают то же самое по отношению к мышлению автора, и все это происходит в едином словесном потоке. Он маскируется под пьяный монолог, но по сути является мистическим, сюрреалистическим потоком человеческого и надчеловеческого сознания. 

Вот пьяный советский писатель Зацепа рассказывает, что он «согласно диалектике» не верит в Бога, и предается приятному воспоминанию о том, как с женщины посреди улицы упали трусы, а его не менее пьяный собеседник, техник по холодной обработке металлов Иванов, объясняет, чем ему нравится жизнь: «Жизнь у меня, — говорит, — замечательная: поспал, теперь немножко отдохну. К женщинам у меня теперь, — говорит, — равный всеобщий интерес и равнодушие, как у велосипедного насоса. Не то что раньше, — говорит, — в женатом состоянии. Засыпаешь и думаешь: завтра снова день, снова суп хлебать надо…» - и тут же, в том же самом месте действия, эти излияния хамского сознания переливаются в сознание совершенно иное…

«Жаль, что председатели комиссий по организации похорон не обладают если не мудростью, то хотя бы любопытством багдадского халифа Гакрун аль-Рашида, не переоденутся в простую одежду ширпотреба, которая вполне к лицу их ширпотребовским лицам, и не побродят в одиночестве, без топтунов, хотя бы в окрестностях Кремля, где-нибудь по ночной февральской площади Киевского вокзала, освежаемые ледяным ветерком с Москва-реки. Ведь каждый же из них человек, каждый — будущий покойник, и каждый понять может, что чувство беды бывает так же спасительно, как и чувство боли, если правильное, а значит, горькое лекарство выбрать, физическое и духовное. Побродили бы так, под древней, изначальной своей луной, а потом, переодевшись вновь в свои вельможные одежды, в шелковую пижаму какую-нибудь, в тепле и уюте книжечки бы надежные почитали, которые словами бы разъяснили ночные лунные ощущения о тысячелетней неизжитой беде. «Они (то есть правители славянства) были разъединены не ненавистью — сильные страсти не достигали сюда, не постоянною политикою — следствием непреклонного ума и познания жизни: это был хаос браней за временное, за минутное — браней разрушительных, потому что они мало-помалу извели народный характер, едва начавший принимать отличительную физиогномию при сильных норманнских князьях. Народ приобрел холодное зверство, потому что он резал, сам не зная за что». Вот так Гоголь, наш великий лунный мистик, объясняет источники исторических кошмаров нашей страны, объясняет плодотворную сторону болезней наших. Но и в болезнях этих иной, желающий быть временным, хватается за временное, чтоб излечиться. И поскольку нет у нас возможностей проследить за высшими, за созревшими, проследим за завязью, за началом, за зерном, которое, если в пригодных условиях разрастается, может дать тот же фрукт или овощ».

И даже в рассказе «С кошелочкой», где героиня полностью погружена в самый что ни на есть бытовой быт и соответственно выглядит тип повествования: «Когда-то будильник этот будил-поднимал и Авдотьюшку и остальных… Кого? Да что там… Есть ли у Авдотьюшки ныне биография? Советский человек помнит свою биографию в подробностях и ответвлениях благодаря многочисленным анкетам, которые ему приходится весьма часто заполнять. Но Авдотьюшка давно уже не заполняла анкет, а из всех государственных учреждений главный интерес ее был сосредоточен на продовольственных магазинах. Ибо Авдотьюшка была типично продовольственной старухой, тип, не учитываемый социалистической статистикой, но принимающий деятельное участие в потреблении социалистического продукта. Испокон веков продукт можно было либо купить, либо взять разбоем. Но в период развитого социализма оба эти элемента оказались объединенными», - даже здесь сквозь повествование это, сквозь бытовую его социальность, вдруг прорывается метафизический холодок: «Хоть и не осознает, может, откуда пришел свет, почему утих ветер, почему нет безразличия к холоду и что это за новое не чувство даже, а ощущение теплоты и покоя. А взойди над северными камнями южное или даже мягкое умеренное солнце, это была бы катастрофа. Потрескались бы холодные камни, высох лишайник, погибло бы, сгорело невзрачное насекомое. Холодному северу нужно холодное солнце. Вы скажете, пример слишком уж отдален от поставленного нами вопроса. Слишком много разного смешано. Природные явления, очередь в мясном магазине и приобщение народа к культуре. Однако нет здесь эклектики. Души человеческие так же разнообразны, как природа, но способны к большим переменам. Холодное солнце официальной культуры может сделать эти перемены плодотворными. Вот где б только найти просвещенных мясников, помнящих наизусть «Евгения Онегина»? Остро отточенный топор редко сочетается даже с дурно настроенной лирой».

И в последнем из рассказов «Арест антисемита» (Фридрих Горенштейн сделал в рукописи надпись «дополнено 11.1.2000»), жанр которого обозначен автором как «быль», через подробности жизни эвакуированных в Намангане («Привычная жара, азиатская раскаленность, но переносимая из-за арыков и тенистого строя деревьев вдоль улиц. Страшно, по-печному, жарило только в глиняных узких лабиринтах старых кишлачных уличек. Но туда ходили лишь по необходимости надобности попытать счастья украсть виноград или яблоки. Узбеки, если поймают, не бьют детей, только отнимут украденное. Ну, могли выругаться: «Ана некутегескай». Однако могла сильно укусить собака. Если поймают, надо было чуть склонившись, прижав правую руку к сердцу, сказать: «Больше не буду, клянусь мамой». Однако собаки эту клятву не принимали. Поэтому иные предпочитали красть на базаре, где собак не было. Схватят — и бегут. Перехватят — отнимут и выругают. А ты ему, приложив свою руку к сердцу: «клянусь своей матерью, в последний раз». Крали только у узбеков и узбечек. У русских бабок, торговавших салом, молоком и творогом, не крали — боялись, потому что те били»), - тоже происходит прорыв, на этот раз художественно-исторический:

«Но что за милиционер пришел! Я описал колоритный образ главбуха, красавца-антисемита, а милиционер, пришедший арестовать антисемита, не менее колоритен, хоть в другом расовом облике. Такой облик можно вычитать у Геродота при описании таинственной Скифии или у Аль-Бируни при описании древнего Хорезма. Такой облик можно увидеть на извлеченных при раскопках скифских самарских городищ вазах. Такие профили можно увидеть на хорезмских монетах. Хищный профиль горбоносого человека. Царь номер такой-то».

Апогеем социальных и уходящих в глубь истории наблюдений, пожалуй, является в этом сборнике написанный уже в эмиграции в Западном Берлине в 1986 году рассказ «Шампанское с желчью», главный герой которого, известный московский советский режиссер Ю., «по своему происхождению был из бывшей черты оседлости, и эти места своего детства и юности он любил, хоть и не афишировал, карьеру же свою делал в самой гуще русского, национального искусства, сочетая хороший, мужской профессионализм с мягкой женственностью в обхождении с покровителями и врагами. Это умение Ю. вовремя сдаться, отдаться врагу своему с обаянием в духе истинно еврейского раннего христианства не раз спасало и позволяло добиваться удачи там, где, казалось, неизбежны были беды».

Объяснение этого прорыва - исторического, художественного, метафизического - в общем-то простое. Рассказчики сменяют друг друга, каждый из них преображает повествование собственным сознанием, но незаурядность сознания автора столь высока, что оно пронизывает тексты на всем их протяжении, во всех видах и формах. Фокал, то есть персонаж, через восприятие которого читатель видит события, меняется, а дар Горенштейна остается неизменным. Его-то ярчайшим проявлением и создается художественное единство всех рассказов, и автор предстает в таком величии своего искусства, что даже пафосность подобного определения не может отменить его точности.